Александр Павленко;
художник, дизайнер; 70-е
Когда мне было семь лет, то есть в самом начале семидесятых годов, у нас было повальное увлечение коллекционированием этикеток алкогольных напитков: водки, коньяка, вина и портвейна, который вином в мальчишеском кругу не считался. Вернувшись в очередной раз от бабушки с дедушкой из Махачкалы, столицы солнечного Дагестана, я с гордостью продемонстрировал приятелям несколько этикеток от дагестанского коньяка.
– Ух ты, здорово, – сказал один из ребят. – Дагестанский коньяк – худший в мире!
– Хуже молдавского? – удивился я.
– Намного хуже! – заверил меня приятель, и я тут же возгордился: – Быть худшим в мире – это чего-то да значит!
Но я гордился не только дагестанским коньяком, которого, кстати, так и не попробовал ни разу в жизни. Я гордился странным городом Махачкалой, где утром холодно, а ночью так жарко, что не уснуть, где улицы стекают к морю, к прекрасным паркам вдоль набережной, где было землетрясение, изувечившее город и обновившее его, где живут сотни разных национальностей и можно найти себе на голову массу приключений.
У меня было два родных города, Рязань и Махачкала, и я не знаю, какой я любил больше. Во всяком случае в Махачкале у меня было больше друзей и там меня любили искренней. Наш двор... Это классика. С трёх сторон – трёхэтажные «офицерские» дома, подъезды увиты одичавшим виноградом, от солнца спасают гигантские тополя, поперёк дворов проходят трубы на ржавых подпорках, а с четвёртой стороны двор замыкают «ничьи» сараи, где хранится всякая ерунда тех, кто когда-то жил в нашем квартале, а потом переехал в более современные, менее идиллические районы. Тихо, мирно, в сумерках играет патефон (в самом деле – зелёный патефон, который надо заводить, накручивая рукоятку), и у девочек глаза чёрные, непроницаемые.
Когда в соседнем дворе играли свадьбу, я напробовался шашлыков – их было около двадцати различных видов. До сих пор помню тот вкус. А на городском пляже можно было поудивляться на горянок. Они приходили прямо туда, на пляж, в своём обычном мусульманском одеянии и стояли, задумчиво созерцая горизонт, выпятив живот, уперев руки в боки, по щиколотку в воде, не раздеваясь. Я диву давался на такое странное поведение, но дело-то простое: они ходили туда смотреть на мужчин в плавках.
Но сейчас мне вспомнилась Махачкала не по детским картинкам, а в связи с моим предпоследним визитом, когда дедушка Миша, увы, уже умер. Начало восьмидесятых, я отслужил в армии и поступил в педвуз через рабфак (иначе не смог бы, ибо в английском был безнадёжно слаб). В тот год я гнался за летом с севера на юг. Сначала был с ребятами в лодочном походе по озёрам Карелии, потом пару недель грелся на солнышке в Рязани, затем в погоне за тёплой погодой двинулся к тётушке в Таганрог, а когда и там похолодало, перебрался в Махачкалу.
Это были хорошие дни. К своему огромному удивлению, в крохотном букинистическом магазинчике около порта купил «Портрет Дориана Грея» Уайльда, здоровенный молдавский том Воннегута с тремя романами и лучшими рассказами (включая «Долгую прогулку навсегда») и «Формулу Лимфатера» Станислава Лема. А потом сидел в парке, созерцая памятник Сулейману Стальскому и вдыхая ароматы легендарных розариев.
И вот, в один из дней, уже незадолго до отъезда на Север, занесло меня в местный художественный музей. Я вообще люблю посещать такие музеи и умиляюсь честной скромности экспозиции, но в этом случае повода для умиления не было. У меня глаза на лоб полезли, когда в первом же зале меня встретили изумительной чистоты работы Родченко. Насладившись, я перешёл в соседний зал, а там Ларионова, Бурлюки и прочие! И в углу – Малевич, да не один, а штук пять, и все прекрасные, как сон! В дальше – Кандинский! Целый зал Кандинского! Я решил, что спятил. Кинулся к музейному киоску, чтобы купить что-нибудь по истории этого собрания или путеводитель или хоть что-то, но не было ничего. Эстетического шока мне хватило до закрытия музея, в другие залы я не пошёл (а зря, как позже выяснилось), зато на другой день примчался по крутой, кривой, ещё до землетрясения мощёной булыжниками улице, прямо к открытию сокровищницы.
Нагляделся досыта, обозрел остаток экспозиции со скучными академистами, носителями серебряных медалей, а потом завернул на временную выставку, которую уже собирались демонтировать, и офигел вторично.
Это был крутейший авангард. Краски? Акварель, гуашь, ещё какая-то ерунда типа мела, цветного воска и «жировых карандашей». Материал? Просто листы бумаги для оформления стенгазет. Стиль? Макс Эрнст, решивший превзойти сразу всех фовистов и превзошедший.
Организатор выставки с кислым видом снимал шедевры со стен и сворачивал их в трубку. Я спросил его, что это значит. Мы разговорились, и он объяснил, что работает в далёком горном ауле учителем рисования и уже несколько лет ставит эстетический эксперимент. Он учит детей рисовать чисто технически, показывает, как держать кисть, как смешивать краски, но не даёт им образцов, которым надо следовать. Аул далёкий, журналов там никто не читает, никакой печатной продукции за пределами школы нет, дети рисуют так, как им хочется. И рисуют гениально. Что там Пикассо, Матисс – неумейки в сравнении с этими горскими мальчишками и девчонками. Эти горцы каждый раз заново открывают мировой авангард, не зная о его существовании... впрочем, о существовании Айвазовского и Ильи Репина они тоже не знают... Они изобретают коллаж, фроттаж и новые техники, у которых нет названия. Они соревнуются друг с другом в оригинальности, яркости и убедительности живописи, но после двенадцати лет теряют и талант, и желание писать.
У учителя собралось несколько сотен великолепных работ, но они исчезают сами по себе, потому что акварель выцветает, дешёвая гуашь осыпается, не держится на бумаге, а денег на качественные материалы нет. Он пытается заинтересовать уникальным материалом хоть кого-нибудь, но напрасно. Вот – выставка в Дагестанском художественном музее. А дальше что? Пара статей в местной прессе. И всё.
Я бы купил альбом, потому что всё, всё без исключения смотрелось изумительно, но нет альбома. И всё уходит в песок.
Расстался я со смелым экспериментатором в смешанных чувствах. С одной стороны – пережил наслаждение от созерцания уникальной живописи и восхитился силой художественного таланта совершенно случайных ребятишек, а с другой... ну да, вы поняли.
А с авангардом я потом узнал: в 30-е годы авангардные работы «ссылали» из Москвы и Питера на периферию, чтобы спасти от уничтожения. И картины выжили в запасниках.
Там были потрясающие работы, какими может гордиться самый лучший музей мира. Особенно Родченко там был... Чистота и ясность.
Вспомнил сейчас, как первый раз прочитал текст Джеймса Балларда. Было лето 1977 года, которое я, как всегда, проводил в Махачкале, у дедушки и бабушки. Курорт, Каспийское море, сверкающий, подобно расплавленному свинцу, раскалённый песок пляжа и тысячи курортников, обезумевших от скатывающегося по склону горы горячего воздуха – это важно, потому что текст Балларда назывался «Садок рептилий» и описывал момент массового самоубийства собравшихся на пляже людей, внезапно уподобившихся леммингам.
На меня «Садок рептилий» произвёл потрясающее впечатление. Он был опубликован в журнале «Англия», был очень коротким и при этом в аннотации не указывалось, что рассказ является «научной фантастикой»... Впрочем, он в самом деле не является научной фантастикой. Текст Балларда идеально наложился на окружающую меня действительность. Реальность удушающе жаркого летнего дня вдруг раскололась, треснула, распалась, как дешёвая декорация.
Никогда не забуду шок, пережитый в те минуты.
Зулейха Курмагомедова,
преподаватель; 60–70-е гг.
Моя семья – это мама, бабушка, братья и сёстры. Отец работал заготовителем в горах. Богатырь, высокий и крупный мужчина. А мама, очень мягкая, женственная и обаятельная, – единственный выживший ребёнок из 12 братьев и сестёр. Маму мы называли «мамой», по-русски. Отца же, помешанного на традициях и адатах, на аварский манер – «дада». Так и жили в двух культурных измерениях, во время частых отлучек отца очень раскованно и легко, а когда он приезжал, в доме воцарялись сельские строгие порядки. Но нрав у домочадцев был весёлый и лёгкий, поэтому все были счастливы вместе.
Летнее утро в нашем дворе на улице 26 Бакинских Комиссаров начиналось с жужжания, говорили по-даргински. Мы знали, это пришли племянники к тёте Патимат, уселись на её кровать, прямо под нашим окном, и начался ритуал «почитания тёти». Патимат была бездетная, но многочисленных племянников любила страстно. А они – её. Тётя Патимат была роскошная женщина, и, что называется, «сладкая сплетница». Если вдруг приходила с подарком, мы знали, что накануне она хорошенько перемыла нам косточки и теперь таким образом искупает «вину».
В те далекие времена кондиционеры ещё не висели под каждым окном, и люди, спасаясь от летней ночной духоты, спали на улице. Четыре железные кровати вытаскивали соседи из своих домов и домиков во двор в начале июня и затаскивали обратно с наступлением осени. Спать на такой кровати было привилегией и наградой. Соседи-кумыки одну комнату сдавали, и жилец вечно просил бабку: уступи мне кровать! Бабка была капризная и соглашалась только в обмен на анекдот, так что мы знали: если Тенгиз ночует во дворе, значит, угодил нашей Анашке с анекдотом.
У самых ворот жила Хабсат с мужем, сыном и дочерью. Когда подошло время женить сына, Хабсат в поисках невесты обошла весь наш квартал, держа в руках подарки – флакон духов «Красная Москва» и колечко-невидимку, такое тонкое, что его под лупой надо было рассматривать. Но невесту нашла-таки! Только сына она далеко от себя отпускать не хотела, даже на съёмную квартиру, ей надо было контролировать ситуацию. Домишко её был крохотный, на одну комнату, достроить не было возможности, и Хабсат единственную комнату отвела сыну с невесткой, а в потолке проделала дыру, поставила на чердак две кровати и телек и обустроила там жильё для себя и мужа. Летом железная крыша раскалялась, и в этой «мансарде» был ад. Противопожарная инспекция в полном составе упала в обморок, увидев всю эту красоту. Хотели оштрафовать хозяев, так Хабсат добралась до Брежнева, писала ему бесконечные письма. Не знаю уж, был ли ответ, но инспекторы этот дом стали обходить стороной. Но раскалённая крыша – это ещё полбеды. Главное – это лестница! Для нормальной человеческой лестницы в комнате не хватало места, и в «мансарду» поднимались по приставной. Хабсат, бабка щуплая и шустрая, летала по ней вверх и вниз птицей! Муж её – тоже. Но в день свадьбы Хабсатиного сына пришла тётя Патимат и решила поглядеть, как там старики наверху живут. И вот она залезает и, конечно, застревает в узком лазе со своими габаритами. Вверх не может и вниз не может. Стонет, ножки в панталонах болтаются, а во дворе вовсю идёт свадьба. Пока спасали старушку, измучились – одни от усилий (стянуть или протолкнуть вверх), другие от смеха. В конце концов кто-то рванул хорошенько, и тётя Патимат полетела вниз. Внизу предусмотрительно были набросаны шубы, одеяла и расставлены племянники.
Когда я начинаю рассказывать про нашу улицу и соседей, мне не верят, говорят: «Зуля, сочиняешь!» Уж слишком яркие типажи. Но ведь не сочиняю ничуть! Вот, к примеру, Тавриз и её сыновья. Эти мальчики мелкие, метр с кепкой, но шустрые и дерзкие, торговали кошерным мясом где-то на Ленина, рядом с Домом Быта, отсюда и прозвище Тавриз – Мясная Почта. Улица у нас та ещё была – наркоманов хватало, рецидивистов, но если кто на нас с сёстрами косо смотрел, первыми ввязывались Тавризкины сыновья. Да и сама Тавриз равнодушной к делам ближних не оставалась. Помню, на нашей улице разводилась молодая пара. Все шушукались, обсуждали. А Мясная Почта пошла и буквально за руку привела жену с детьми обратно, сказав опешившему мужу: «Если нужно тебе, сам уходи!» И живёт эта пара вместе по сей день. Тавриз была городская знаменитость, делала изумительные блинчики с начинкой, их тарзанчиками называли, и никому рецепт не открывала. Её уже и подкупать пытались, и подглядеть на свадьбах, куда Мясную Почту приглашали специально готовить её знаменитые блинчики – всё впустую. А в день отъезда в Израиль она сама по доброй воле этот рецепт нам пересказала. Хотя мы с сёстрами готовить не любили. Родня сельская присылала нам кур. Мы принимали, благодарили и запихивали очередную курицу в морозильник, где месяцами лежали её товарки. А потом, не умея определить, протухло мясо или нет, просто тайком выбрасывали на помойку. Беспечная, безалаберная и прекрасная юность у нас была: друзья казались вечными, а беды – случайными, проходящими.
Как-то старший брат, студент мединститута, принёс домой череп, из которого сделали ночник. Ребята окрестили череп Тофиком и он стал опознавательным знаком. Если череп на окне, мы дома и можно заходить. Нет на подоконнике – проходите мимо. Как-то «на Тофика» с кем-то за компанию зашёл к нам и Магомед. Зашёл и сразу стал нам всем другом, даже строгой маме. Магу отчислили с факультета журналистики МГУ за какие-то там грехи. Он при встрече целовал дамам ручки, был галантен не по-махачкалински и никогда не называл имён женщин, с которыми был близок. У него было трогательное стихотворение: «Женщины, которые приходят к нам ночью, женщины, которых мы оскверняем неблагородным отношением...» – и чего-то там ещё.
Среди ночи звонок, в трубке голос Маги: «Зуля, я принесу тебе куст роз». Говорю маме: «Вот, маман, вы вечно до меня докапываетесь, а мне таки принесут букет!» Мама задумалась. Ждали долго, когда уже лопнуло всякое терпение, опять зазвонил телефон. Подхожу сонная и слышу: «Смотри в окно, ты увидишь мою унылую фигуру в сопровождении трёх милиционеров». Оказывается, Магу поймали на горячем, когда он выкорчёвывал куст напротив политехнического института. Но всё же вникли в ситуацию, разрешили позвонить.
Мага женился на прекрасной девушке, и было приятно видеть его счастливым, хозяйственным, деловитым. Он ходил в кожаном плаще и с удовольствием рассказывал о семейной жизни, полной непривычных хлопот и суеты. Брак был, к сожалению, недолгим. И снова закружил его по городу привычный хмельной вихрь. В этом состоянии он натворил немало. Например, сорвал красный флаг и, обмотавшись им, всю ночь гулял с приблудным псом.
На Втором рынке, у самого входа, продавались шапки. В маленьком магазинчике можно было найти любые кепочки и другие мужские головные уборы, но весь ужас состоял в том, что они уже были совсем не в моде. Я часто недоумевала, почему продавцы этого в расчёт не берут. А потом я познакомилась с семьёй дяди Лёни, который самолично шил эти кепи и очень успешно их сбывал. Мне довелось видеть, как он это делает. Мы с его дочкой Наташей зашли к нему на обед, и пока беседовали, вошёл зевака с полусонным выражением лица. Обычно вальяжный и медлительный, дядя Лёня вдруг проявил несвойственную прыть: он подскочил сзади и изо всех сил натянул на голову мужика кепку, пылившуюся на прилавке. «Носи! – сказал дядя Леня. – Джигит!» Бедолага и так и эдак силился снять кепку и в результате вышел в ней в 40-градусную жару, расплатившись с продавцом-психологом.
Полное имя дяди Лёни звучало как музыка – Ягунатан Онэ. Он был удивительный рассказчик и колоритный человек. Одесса о нём вряд ли знала, а Махачкала знала, но не удержала, упустила и его, и многих других необыкновенных людей. Холеный, голубоглазый, белокожий с буйной шевелюрой в свои 70 лет он каждую ночь отправлялся к своей любимой 35-летней красавице Лидусе. Мы с Наташей, дочкой дяди Лёни, после ужина провожали его до ворот и потом качались на качелях, обсуждая новые книги, музыку и, разумеется, романтические увлечения наших друзей и знакомых. Ближе к полуночи возвращался дядя Лёня. «Комары заели», – жаловался он, и остаток ночи мы с ним пили вино, ели деликатесы и слушали его удивительные рассказы. Он читал нам стихи, и в эти минуты лицо немолодого кепочника преображалось. Он был прекрасен в эти мгновения, молю Бога, чтоб услышать, что жив по-прежнему и окружён своими многочисленными внуками наш Онэ, романтик и прагматик, неутомимый в труде и любви, безмятежно счастливый и вечно молодой!
Рубрику ведёт Светлана Анохина
_________________________________________________
Редакция просит всех, кто помнит наш город прежним, у кого сохранились старые фотографии, связаться с нами по телефонам: 67-06-78 и 8-988-291-59-82.
Фото из архивов музея истории Махачкалы и героев публикации
- 23 просмотра